Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести - Дмитрий Снегин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссар так и сказал: «Не сделай ты последнего рывка», а Сьянов чувствовал себя виноватым кругом, глухо возразил:
— Нас учили мирному труду. Даже когда мы проходили действительную службу. А тут надо хитрить, изощряться. И убивать... Понимаете, я в ответе за погибших товарищей, потому что плохо обучен убивать врагов.
Илья разволновался. Все, что было пережито в этот день первого боя, требовало ясности, обнаженной правды. Логунов пристально посмотрел на него.
— Мы оба большевики, товарищ Сьянов, и оба в равной степени ответственны за то, что произошло сегодня и что произойдет завтра в нашей роте, в нашем батальоне, в нашем полку, на нашем участке фронта. Это и есть ответственность перед Родиной.
Илья нахмурился. «Он не так меня понял», — подумал комиссар и добавил:
— Конечно, по чину с меня больший спрос. Но и твоя, и моя совесть меряются меркой коммуниста.
— Я беспартийный, — трудно сказал Сьянов.
— Тебя исключили из партии, — живо возразил Логунов. — Знаю и о твоем аресте, но ты всегда оставался большевиком. Я это к тому говорю, что вижу — ты можешь ожесточиться.
— Уже ожесточился, — признался Сьянов, поразившись прозорливости комиссара.
— Надо подчинить своей воле ожесточение. Иначе можно ослепнуть. Глаза будут видеть. А сердце, душа ослепнут. И тогда...
— Понимаю.
Илья начал готовиться к вступлению в партию... Метельным январским вечером тысяча девятьсот сорок третьего года в лесу под станцией Лычково, прямо в окопе, его приняли. Илья провел ночь без сна. Позднее он говорил, что тогда ему заново открылись и смысл, и красота нашей жизни. Утром, когда над станцией перестали взвиваться осветительные ракеты немцев, его вызвал Логунов. У него уже сидел дивизионный фотограф. Комиссар торопил его:
— Сними солдата по всем правилам искусства. Сам знаешь, для чего ему понадобилась карточка.
Через час он вручил Сьянову партийный билет.
— Знаю, ты никогда не расставался с ним — сердцем.
— Спасибо! — крепко пожал Илья руку комиссару и, не умея скрывать своих чувств, признался: — Без таких людей, как вы, земля считала бы себя сиротой.
Логунов погиб спустя три часа после этого разговора. Погиб, отбиваясь от меченных желтыми крестами танков, — у орудия прямой наводки.
Сьянов ожесточился... Ожесточился на врага. Ожесточение пришло не вдруг. Оно таилось в нем — скрытно от его сознания, от всего того, что окружало его и чем он жил. Надо было об этом рассказать Логунову. Убит комиссар... Ожесточение. Оно жжет сердце, лихорадит мысль.
Стремительные, как горный поток, воспоминания захлестывают Илью Сьянова.
«Я посчитаюсь с тобой, господи!»
Дед сидит на низком раскидистом стульчике и подшивает прохудившиеся валенки. Дед рассказывает, а Илюха, запрокинув беловолосую голову, слушает.
— Вся наша порода крупная, сильная, и все в роду пильщики да плотники. Испокон веков на реке Сакмаре жили. Бузулукские, значит.
Руки у деда — горы раздвинут. С уважением на них глядит Илюха. Из всех Сияновых его дед самый сильный, самый красивый. И в работе, и на пиру — первый. Никого зря не обидит. За правду умеет постоять. Побаиваются деда на селе. И уважают.
— Расскажи, как ты жандарма скрутил.
— Был грех, — признается дед. — Но раз любопытствуешь, давай уж по порядку рассказ вести.
— Давай по порядку! — соглашается Илюха, и глаза его от нетерпения начинают светиться.
Дед всучивает щетину в навощенную дратву, рассказывает:
— Поволжье наше славится жадным на работу мужиком да лютыми неурожаями. Сколько ни гни спину, первый гость к празднику — голод. И вот в однолетье тертые людишки пустили слух: лежит за Урал-горами степная сторона — Кустанаем называется. Кто осядет на ней, тому не жизнь, а рай будет.
Не дышит Илюха, слушает. Чудно говорит дед, будто сказку плетет. Вжикает дратва, ровной стежкой тянется по подошве валенка. Ткет дед и из слов узорную дорожку, ведет по ней внука в глубь своей жизни.
— Собрались все Сияновы совет держать. Вырешили — сниматься. За вычетом меня, значит.
— Как сниматься, на карточку? — не понял Илюха.
— Вот и выходит, что ты воробышек желторотый. За Урал-горы вырешили идти. Понял? А я не мог: на моих руках было двенадцать душ, мал мала меньше, — сбивается со сказочного тона дед. Придирчиво осматривает подшитый валенок.
— Ну, дальше? — просит внук.
— Много ли, мало ли прошло времени, получаю я письмишко от своих: живем привольно. Приезжай. Поднялся и я. Посадил жену, детишек на телегу и — в путь. Как добрались до Кустаная, пусть про то тебе бабка расскажет, а я поверну ближе к жандарму.
— Поворачивай, — торопит Илюха.
Но Петр Иванович настроился на былинный лад и нелегко ему сделать крутой поворот.
— Увидели мы Кустанай на исходе дня. Как сейчас помню: за холмы садилось солнце и хорошо были видны козлы и пильщики на бревнах. А те, что внизу, уже попали в тень. Обрадовала меня эта картина. Говорю жене, твоей бабке, значит: «Наши, Сияновы», да как гукну на всю степь: «Эге-ге-гей, вольные жители, встречай родню-ю!»
Дед размашисто раскинул руки и вырвал из дратвы щетинку. Досадливо сплюнул, распушил кончик, вставил новую щетинку, проделал кривым шилом отверстие, продернул в него дратву и только тогда продолжил рассказ.
— Услышали. Как надо встретили. А я им: «В хоромы ведите, вольные жители». Привели. Землянушки, врытые в берег Тобола... Ну, погонял я родню ради радостной встречи, ради привольного их житья. Долго помнили. — Дед даже присвистнул.
— Ты про жандарма бы, — скучает внук.
— А он тут, рядом, — соглашается Петр Иванович. — Вырыл, значит, и я себе землянку. Стало их на Тоболе, как ячеек в пчелином соте. Ударили лютые сибирские холода — задымил берег. Труба на трубе. Тут припожаловал твой жандарм. Кричит: «Красного петуха решили пустить, Кустанай спалить, шантрапа бесштанная!» И по трубе сабелькой — раз, по моему загривку — два. Я предупредил — не балуй. А трогать не стал — начальство... В тот вечер он чтой-то запозднился у шинкарки. Перестрел я его в темной балочке, связал на спине руки, снял казенные портки и погладил сабелькой по мягкому месту. Сабельку повесил через плечо — чин-чином и пустил. Шибко возненавидел меня тот жандарм, и стало мне в Кустанае скушно. Перетащил я всех Сияновых в Семиозерное. Тут мы и живем: землю пашем, лес распиливаем, мед-пиво пьем, с горя ли, радости песни поем.
Интересно рассказывал дед, как сказку сказывал. Да если бы только рассказывал. В работу начал впрягать!
— Все твои клады и таланты в труде запрятаны.
Нежданно-негаданно на побывку приехал дядя Кузьма.
Произошло это событие, помнит Илья, в тысяча девятьсот тринадцатом году. Дядя Кузьма — младший брат отца. Военный моряк. Лицо загорело. Когда улыбнется, — зубы блестят так, что зажмуришься! Полюбился ему племяш. Каждое утро, снимая тельняшку, зовет Илью: «А ну, полей спину!» Илья горд и счастлив. Зачерпнет из колодца ледяной воды, опрокинет ведро на широченную спину, пищит от радости. А Кузьма только фыркает, буграми ходят под кожей тугие мускулы... Уехал дядя Кузьма — и солнце меньше стало.
А потом началась германская война. Забрали в солдаты дядю Алексея, потом — отца, других Сияновых. Из мужиков остался при доме один дед. Собрал Петр Иванович всех внуков — совет держать. Двадцать два карапуза, самый старший Илья. Сказал сурово:
— Ну, мужики, вся надежа на вас. Пахать, сеять будем. Молотить. Хлеб воинству нужен, натощак германца не осилишь. Да и нам тут без оладий не сладко. Бабы, детишки — ртов не сочтешь. Одно зевало нашего пристава чего стоит. — Дед истово перекрестился. — Помоги нам, господи.
Перекрестились торопливо внуки, вздев к небу глаза.
Потянулись дни, месяцы, годы, похожие друг на друга, как близнецы-братья. Впряглись в мужскую работу женщины. В тысяча девятьсот шестнадцатом году мать Ильи надорвалась на пахоте. Умерла.
— На все господня воля! — закрыл ей глаза дед.
Жить стало еще труднее, голоднее. Вслед за дедом уповал на бога и Илья, но почему-то их молитвы не доходили до всевышнего.
...В ту субботу дед был добрый, какой-то умиротворенный, от него даже как бы сияние исходило. Еще затемно обмолотили первый посад нового урожая, а Петр Иванович торопил внука, подбадривал:
— Дожили мы, Илюха, до радостного дня, не дал господь помереть с голоду. Вот снимем солому да навеем пшенички — и домой. В ночь смелем на жернове, а утром бабы оладий напекут. Праздник-то будет!
Дед не говорит — поет. Старается Илья изо всех сил. Радость деда передалась и ему. Посередине тока деревянными лопатами ворох нагребли.
— Спробуем ветер, — поплевал на руки дед и подбросил лопатой пшеницу. — Господи благослови!
Вместе с мякиной упало зерно. Дед крякнул.
— Подождем. Отдохни, внучек, попей водички. Тем временем ветерок налетит.
А сам не отходил от вороха. Опять принялся веять. Иной раз дунет ветер и на утрамбованную землю упадет чистая пшеница. Радуется дед.